— Смейтесь, — произнес он с готовной улыбкой. — Я привык.

Класс нескрываемо ухмыльнулся. Десятиклассники начали перебрасываться лукавыми взглядами, будто заметали между собой, как шарик в пинболе, одну-единственную мысль:

«Дуру гонит».

Одной ученице не хотелось улыбаться. Она прятала улыбку за руками, которыми за время рассказа уже успела подпереть подбородок и так, и сяк, и хотя улыбка не подразумевала в себе ни капли яда, показывать ее не хотелось. Вернее, не хотелось, чтобы улыбка была воспринята неправильно.

Губы дергались, пытаясь принять серьезное выражение, а глаза так и впивались, буквально пожирали глазами учителя истории, раскрывшего свою маленькую тайну на всеобщее обозрение, принесшего ее в жертву едким шуткам и насмешливым сплетням подростков. Тайну, которую он никому не рассказывал и держал при одном себе.. Напомните, сколько лет? Десять? Двадцать?

Он и сам признавал себя страшным занудой. Голова его, подернутая поседевшим инеем волос, блестела на месте отсутствующей челки, как начищенный бильярдный шар, но глаза.. Эти глаза были слишком светлы для взрослого. Ясно-голубые, не как нёбушко, а как, может быть, хрусталь или льдина, словом, какого-то ангельского цвета, какой бывает у маленьких детей, еще не успевших осознать что такое есть зло и почему оно вообще существует в мире. С такими глазами учитель вышел прямиком из «эпохи динозавров», родившись в «стране, которой нет», выучившись в «стране, которой нет», женившись в «стране, которой нет». Именно так он говорил неоднократно десятым классам, будто те не смогли запомнить с первого раза, что он — человек старых обычаев, которого уже не перекроить и не переклеить под веяния молодых поколений.

Когда-то давно он сам сидел за партой в своей несуществующей стране красных галстуков и комсомольских значков. когда-то давно на уроке музыки он, следом за одноклассниками, с волнением выходил к мирно затихшему у стены почтенному инструменту и со всей прилежностью силился изобразить своим голосом нарастающую высоту его стройных звуков.

— Есть такие люди, которым медведь на ухо наступил, — раздельно проговорила учительница музыки, отворачиваясь от клавиатуры пианино и про себя находя, видимо, свое категорическое замечание довольно остроумным. — А тебе, Киселев, он отдавил оба уха.

Кровь стремительно приливает к лицу. Отдавленные каким-то абстрактным лесным зверем уши ученика алеют вместе со щеками, и тот понимает, что ни единого звука на этом уроке, особенно в присутствии этой женщины, от него больше никто никогда не дождется.

Худая протестантская церквушка заполнена пронзительными вздохами органа. Звуки эхом отражаются от стен, прыгают по ним, подлетают вверх, касаясь высокого потолка, а затем срываются вниз и юркают в ушные раковины одиночек-прихожан, что, закрыв глаза, покачиваются в странном трансе, подражая тому, как головки полевых цветов шатаются под действием ветра. А клавиши всё кланяются, послушно извергая из чрева инструмента грозный вой разной тональности, выходящий из многочисленных труб. Исполнение стройно, правильно, хоть и молодыми, но обученными руками. И разве же будет дело какому-нибудь постороннему неопытному слуху до этой противной, мелочной ошибки, допущенной единожды и совершенно случайно за все время игры?

— Косяк, — не отдавая себе в этом отчета, бросает вслух учитель истории, занятый расправой над своими ценными бумагами.

Деканша с искренним изумлением поднимает на него глаза и глядит сквозь свои тоненькие изящные очки.

— В какой музыкальной школе вы учились?

— Да я не учился, — смущенно бормочет мужчина, равняя перед собой стопку листов. — Даже на уроке музыки со второго класса рта не раскрывал.

Равнина нашептывает свой нежный мотив шелестом душистых полевых цветов, что шатаются ветром на своих тонких ножках, как будто введенные в транс пением органа одиночки-прихожане. Жизненная их сила берет свое начало в корнях, добывая себя из сложенных в земле минералов, питает гибкий стебель, ползет по нему вверх, растекается по тоненьким жилкам внутри длинных зубчатых листьев и наконец достигает крошечных семян, в обилии столпившихся на сердцевине цветка, готовых к тому, чтобы радостными мотыльками вспорхнуть навстречу широким объятиям небесной лазури.

В этих мелких продолговатых семечках и заключена сама жизнь, самая ее концентрация — на первый взгляд слишком крохотная, чтобы вообще заслуживать внимания, но представляющая из себя на деле немалую важность. От одного семени родится новый цветок, от нового цветка родятся новые семена, от новых семян — новые цветы, и поколение каждое солнечное лето сменит поколение, и так будет продолжаться до тех пор, пока колесо жизни не замедлит свой ход.

Всё, как у людей.

Первое дуновение. Одуванчик покачивается, но не имеет большой охоты отпускать от себя в свободный полет своих детей.

Второе дуновение. Одуванчик признает догорание своего века и готовится распрощаться, нашептывая юным потомкам: «счастливого пути!».

Третье..
Семена срываются ласковыми руками ветра и подбрасываются вверх, как ловким жонглером — мячи, повиснув на своих хлипеньких «тросах», взлетая на своих легких «парашютах», визжа, смеясь, задыхаясь от восторга, уносятся по строкам нотной тетради, задевая собой гаммы, напевая хором стройных голосов сначала «до», потом «ре», потом «соль», потом..

— Спрашиваю друга своего, который со мной был, как я себя вел. Тот отвечает, мол, не заметил ничего, как сидел, так и сидел, — вслух вспоминает мужчина перед подсевшей к нему ближе и горящей любопытством деканшей. — А я тогда на пять минут будто из реальности выпал совсем и стал одуванчиком.

— Счастливый вы человек, — мечтательно вздыхает женщина, принимаясь протирать глаза, из-за чего очки с изящными дужками съезжают набекрень. —Многим ли, думаете, дано так глубоко прочувствовать музыкальное произведение? Понять что в него хотел вложить автор!

—Да я не знаю что это было. Я ведь человек далекий от искусства, — неловко заупирался собеседник.

— Тем паче.

Мужчина смотрит на нее пристально и предпринимает новую попытку вразумить:

— Да ведь мне медведь на ухо наступил.

— Господи помилуй, Виктор Васильевич! — деканша только всплескивает руками. — Простите эту несчастную женщину! Мало ли что у нее на душе было, вы ведь понимаете! Незачем подобного и близко к сердцу принимать.

Повисает молчание. Не поет давно заглохший орган, не слышатся шаги одиноких прихожан, покинувших церковь.

— Как вы считаете, — задумчиво подал наконец голос учитель истории. — Мог ли от ее слов погибнуть во мне великий композитор?..
Солнечный луч
Сергей Щеглов